header left
header left mirrored

Записки А. М. Линдена

ЛИНДЕН А. М.

ЗАПИСКИ

ЗАПИСКИ А. М. ЛИНДЕНА.

I.

Прибытие на «Палладе» в Императорскую гавань и предположение в ней укрепиться. — Отмена этой стратагемы. — Распоряжение о вводе фрегата в Амур. — Переход к мысу Невельского. — Голодающая команда на Сахалине и доставка ей провизии. — У мыса Лазарева. — Прибытие «Дианы» и весть о происшедшем на ней волнении нижних чинов. — Бесплодные усилия ввести «Палладу» в Амур. — Незаслуженный упрек.

Кто не знаком с очерками плавания фрегата «Паллада» в увлекательных и художественных рассказах Гончарова? Кто, зачитываясь этою книгою, мысленно не переносился в отдаленные края, описанные так естественно и занимательно? У кого не появлялась улыбка, когда он, пробегая «Фрегат Паллада», встречался с такими оригинальными типами, как «дед», П. А. Тихменев, Б. Крюднер, П. А. Зеленой, Фаддеев, Терентьев и др.? Кого не занимал этот, передвигавшийся по разным морям и океанам, плавучий «особняк», приютивший в себе целый мирок людей со всею бытовою обстановкою своеобразной русской жизни и речи. Мне, как служившему на этом фрегате сперва гардемарином, а потом мичманом, записки Гончарова были в особенности интересны, так как я знал, кого именно автор подразумевает под теми или другими инициалами. Перелистывая теперь страницы «Фрегата Паллада», я невольно переношусь в давно минувшие времена, предо мною воскресают старые сослуживцы, из которых большинства уже нет на свете, я вспоминаю свою молодость и первые служебные шаги... 

Приводя свои личные наброски в порядок и намереваясь составить более или менее связный итог всего виденного и пережитого, я отнюдь не имею в виду быть запоздалым хроникером «Палладской одиссеи» и ограничусь только двумя, тремя эпизодами, относящимися к самому концу плавания фрегата, о которых Гончаров не упоминает.

* * *

По прибытии 23-го мая 1854 года в Императорскую гавань, адмирал Путятин, в виду последовавшего уже с англо-французами разрыва, находился в самом неопределенном положении относительно старой расхлябавшейся «Паллады», песенка которой была уже спета и на смену которой шел фрегат «Диана». С последнею почтою чрез Шанхай Путятин получил предписание ожидать дальнейших распоряжений от генерал-губернатора Восточной Сибири Н. Н. Муравьева. Как ни были чрезвычайны обстоятельства, вызвавшие такое распоряжение, но самолюбие Путятина было задето. Он не мог примириться с мыслию о подчиненности Муравьеву, с которым находился в одинаковых чинах, но имел пред ним преимущество, состоя в звании генерал-адъютанта. Однако ж в Императорской гавани никаких от Муравьева указаний мы не застали, и было только известно, что он спускается во главе особой рекогносцировочной экспедиции вниз по Амуру. Хотя неприятель еще не знал о существовании Императорской гавани, но при обозрении берега легко мог открыть ее, а потому адмирал Путятин решил, впредь до дальнейших распоряжений, укрепиться в Константиновском затоне — одной из наиболее удобных бухт этой гавани. Не теряя времени, приступили к возведению двух батарей, каждая на восемь орудий, которые преполагалось снять с одного борта фрегата, обращенного к берегу. Таким образом при появлении неприятельского судна в Константиновской бухте, оно было бы встречено перекрестным огнем двух батарей и орудиями вооруженного борта фрегата. Увлекавшийся иногда адмирал Путятин находил, что наша позиция обладала такою силою, что уподоблялась чуть ли не Гибралтару. Действительно, мы, может быть, отразили бы нападение одного или много двух фрегатов, но если бы неприятель пришел в составе эскадры, то, нет сомнения, что он разгромил бы нас в пух и прах. Когда насыпка мерлонов и устройство платформ под орудие и пороховых погребов близились уже к окончанию, к нам прибыл на шхуне «Восток» Н. Н. Муравьев, Взвесив все обстоятельства, он признал однако ж неудобным оставлять фрегат в Императорской гавани и окончательно пришел к заключению, что наилучшею мерою при данных условиях будет ввести «Палладу» в устье Амура.

Мы быстро изготовились к плаванию и в средине июня оставили Императорскую гавань, а дня через два бросили якорь в бухте Декастри. ІІлавание из Декастри далее на север по Татарскому проливу было не без препятствий. Кругом расстилались мели, карт не было, фарватер не исследован, густые туманы зачастую совершенно скрывали из виду берега. Приходилось подвигаться как-бы ощупью, по лоту. Несмотря на все предосторожности, мы все-таки раз врезались на мель, и фрегат порядком-таки поколотило о грунт. Сойдя, однако же, благополучно на вольную воду, мы приблизились к мысу Невельского. Тут от гиляков дошла весть, что команда, оставленная шхуною «Восток» на Сахалине у речки Дуэ для ломки каменного угля, израсходовав весь запас своей провизии, находится в бедственном положении. Адмирал Путятин приказал немедленно изготовить 12-ти весельный катер, погрузить на него провизию и отвезти ее голодавшим.

Нужно заметить, что речка Дуэ отстояла от мыса Невельского приблизительно миль на 70 и что, следовательно, плавание беспалубного катера было до известной степени рискованно. Но когда именно на меня было возложено поручение доставить провизию, я был как нельзя более доволен и счастлив. Получив нужные наставления, я, в 6-м часу вечера 29-го июня, отвалил от борта и быстро под парусами при попутном ветре направился к югу. Часа через три сделалось темно, и я, руководствуясь указаниями, взял курс напрямик к Сахалину, чтобы на ночь пристать к берегу. Но этого сделать не удалось, так как хотя до берега было уже и недалеко, но в темноте слышался грохот сильнейшего буруна, от которого, при попытке выскочить на берег, и катер, и мы легко могли бы погибнуть. Нечего делать, нужно было отдалиться от берега и продолжать путь ночью. Между тем полил дождь, и засвежевший ветер принудил уменьшить парусность. Не выпуская из рук руля, я правил по компасу при свете лампочки. Наконец, правая рука у меня положительно окоченела, и я сказал катерному старшине оменить меня, но, к удивлению, он начал стонать и охать, говоря, что с ним случился какой-то болезненный припадок. Ясно было, что моя катерная прислуга не на шутку струхнула и, по правде сказать, было от чего: глухая ночь, свежий ветер, крупное волнение и безрассудно очутившийся в открытом море гребной катер! Можно себе вообразить, с каким нетерпением я ожидал рассвета. Наконец зарумянилась заря, и я рассмотрел окутанные туманом контуры сахалинского берега, в расстоянии 5 или 6 миль от нас. Направившись прямо в берег, я приказал выкинуть весла, так как ветер стих. Прошел час или два, и мы пристали к устью какого-то ручья. К счастью, на берегу оказалась гиляцкая полуразвалившаяся юрта, в которой мы, промокшие до костей, разведя огонь, начали отогреваться и просушивать свое платье. Но где, однако же, мы находились? Миновали ли уже речку Дуэ, где бедствовали наши Робинзоны, или еще не доплыли до нее? Ориентироваться я не мог, так как для этого не было никаких данных, но вот показался гиляк, и нам удалось от него узнать, что тот ручей, к которому мы пристали, называется Мгач, и что до Дуэ еще далеко. Напившись чаю, мы продолжали путь вдоль берега, но уже под веслами, так как наступило безветрие, и только к вечеру вошли в Дуэ. Тут мы нашли лейтенанта Н. Н. Савича и штурманского офицера И. Е. Моисеева, которые с командою действительно терпели уже голод.

Сдав провизию, 1-го июля я пустился в обратный путь, захватив с собою, как было приказано, Моисеева. Опять пришлось плыть ночью и опять с приключением: у Моисеева сделался какой-то пароксизм, и я не знал, как ему помочь. Наконец, 3-го июля, я с катером подошел к мысу Невельского, но уже «Паллады» на прежнем месте не было. Поднявшись на возвышенность, я увидел свежую могилу и на кресте надпись: «Здесь погребен шкипер фрегата «Паллада» ластового экипажа поручик Истомин». Это был тип кропотливого и бессловесного труженика в скромной сфере заведывания различными корабельными материалами. Из нижних чинов он дослужился до офицерства, и в последнее время тот недуг, которым он давно уже страдал, обострился, обратившись в злую, неизлечимую бугорчатку. Не раз он говорил: «а сколько по моей спине гуляло линьков и палок, вот они и отзываются». Вдали виднелся наш фрегат, подвинувшийся уже значительно к северу, и вскоре я пристал к его борту. Командир Унковской был рад, что и провизия доставлена благополучно и что сами мы возвратились здравыми и невредимыми после четырехдневного отсутствия, но тут же прибавил, что, не доверяя мне, он настаивал пред адмиралом на командировке не меня, а П. А. Зеленого, как офицера уже более опытного. Замечательно, что Путятин ни одним словом не обмолвился со мною, при каких условиях и случайностях было выполнено его поручение, хотя мне говорили, что он очень тревожился за участь отданного в мне распоряжение катера. 

6-го июля наша «Паллада» передвинулась, наконец, к мысу Лазарева, от которого, собственно, и начинается лиман Амура, с целым лабиринтом разбросанных во всех направлениях отмелей. Прежде всего надо разобраться в этом лабиринте, чтобы дать себе отчет, насколько осуществимо приказание о вводе фрегата в Амур, а потому было немедленно приступлено к промеру. Имевшиеся о глубине фарватера сведения были более или менее голословны и, видимо, преувеличены. Оптимизму начальника «амурской экспедиции» Г. И. Невельского во всем, что касалось излюбленного его детища — Амура, не было пределов, и весь, охваченный каким-то экстазом, он то и дело твердил, что не только фрегаты, но и стопушечные корабли свободно могут войти в его несравненную Миссисипи. Но добросовестно произведенный промер частью с гребных судов, а частью с колесного парохода «Аргунь», построенного в Шилкинском заводе и спустившегося в 1854 году по Амуру, показал, что на протяжении 6 или 7 миль, между островами Хабимиф и мысом Джаури, глубина не превышает 15 фут, а на самом баре, против острова Уюзюта — 13 1/2 фут. Но мы все-таки надежды не теряли и одновременно с промером принимали меры к облегчению фрегата. С этою целью с него сгрузили все, что только можно было, но, тем не менее, он никак не поднимался выше 17 фут. Тогда решено было прибегнуть еще к одной мучительной работе, заключавшейся в подведении под корму пустых железных цистерн из-под пресной воды, герметически закупоренных. Попытки эти, однако же, не имели успеха: при всех усилиях люди не могли выполнить эту работу, цепи и веревки рвались и цистерны всплывали наверх.

Между тем, в средине июля прибыл к мысу Лазарева, под командою С. С. Лесовского, фрегат «Диана», ставший на якоре недалеко от «Паллады» и возбудивший у нас сенсацию, о которой я и хочу сказать несколько слов. Как только началось сообщение между двумя фрегатами, «дианские ребята» не замедлили передать своим землякам на «Палладе», что у них был бунт и что командира хотели выбросить за борт. Как ни неприятно было начальству, но весть эта быстро разнеслась по нашему фрегату. Впоследствии мне уже говорили офицеры с «Дианы», что практиковавшиеся у них постоянные зуботычины и линьки действительно вывели, наконец, людей из терпения, и раз, при одном аврале из груди команды вырвался какой-то зловещий стихийный гул, послышались какие-то невнятные угрозы… Но порядок вскоре был восстановлен старшим офицеромь Д. И. Бутаковым, составлявшим в гуманном обращении с командою исключение, а потому и имевшем громадное на нее влияние 1.

Между тем время уходило, наступила половина сентября, попытки провести фрегат «Палладу» в устье реки по северному фарватеру не удались и необходимо было на чем-нибудь остановиться. И вот командир Унковской порешил вернуться обратно к мысу Лазарева, где все еще продолжала находиться «Диана». При таким неблагоприятном исходе дела, по мнению адмирала Путятина, ничего не оставалось делать, как укрыть «Палладу» опять в той же Императорской гавани, куда и отвести ее под конвоем «Дианы» с тем, чтобы при появлении неприятеля она немедленно могла быть затоплена, для чего заблаговременно и должно было устроить все необходимые приспособления. На этом и было покончено.

Засим началась перетасовка личного состава. Волновавшийся экипаж «Дианы», предназначенной зимовать в Николаевске, был заменен командою «Паллады», с которой также поступили на «Диану», по личному избранию адмирала, артиллерийский подполковник Лосев, К. Н. Посьет, мичмана: Зеленой, Колокольцов, Пещуров и юнкер Лазарев, а с «Дианы» были списаны И. И. Бутаков и М. А. Бирилев. Я и товарищ мой Д. И. Гамов до такой степени были воодушевлены желанием продолжать плавание, что просили Е. В. Путятина и нас назначить на «Диану», но благосклонно принятая просьба эта не была, однако ж, уважена, в виду полного комплекта офицеров.

За несколько дней до отплытия обоих фрегатов от мыса Лазарева в Императорскую гавань, а именно 14-го сентября (1854 г.) я был потребован к адмиралу, который объявил, что он назначает меня и мичмана князя Урусова с «Дианы» на зимовку в Императорскую гавань для присмотра за «Палладою», и что для сторожевой службы в наше распоряжение отряжается десять человек нижних чинов. Распоряжение это было для меня полнейшею и при том мало сулившею добра неожиданностию, но ничего не оставалось делать, как безропотно подчиниться воле начальства. Открывавшаяся предо мною перспектива была самая мрачная. Предстояло провести семь месяцев в беспросветной изолированности, без всякого сношения с внешним сколько-нибудь культурным миром и при том на пище св. Антония, так как ни свежего мяса, ни огородных овощей, напр., капусты и картофеля, достать было не откуда: кругом тундра, дебри и безмолвная, безлюдная тайга 2. На рыбу тоже нельзя было рассчитывать, так как улов ее из-под льда требует известных приспособлений и знания, а мы ничем этим не обладали. Предстояло питаться исключительно одною солониною. А нужно же было как-нибудь и убивать время; книги, которыми нас бы снабдили, мы бы быстро, в какой-нибудь месяц, от начала и до конца перечитали, о газетах и помину не могло быть. При суровейших морозах и частых снежных бурях или, по местному названию, пургах, нередко нельзя было бы высунуть носа из жилья. А между тем, кто не знает, что при инертной жизни, плохом без свежих продуктов питании и подавленном настроении духа в таких негостеприимных климатах, человек невольно впадает в гнилостный маразм, а затем незаметно к нему подкрадывается непрошенная гостья в виде цынги, бороться с которою без врачебной помещи и без медикаментов трудно. Уже был опыт зимовки в Императорской гавани двух наших судов (с 1853 на 1854 год), и скорбут скосил чуть ли не на одну треть личный состав этих судов, так что наши колонизаторские попытки ознаменовались на первых же порах насаждением довольно разросшегося погоста. Так рисовалась в моем воображении зимовка в дикой и отверженной местности, скованной семь месяцев в году льдом, но в то же время — нужно правду сказать — представляющей из себя одну из превосходнейших природных гаваней.

Однако ж гроза миновала, и адмирал, отменив свое распоряжение, разрешил командиру и офицерам «Паллады», не поступившим на «Диану», отправиться к месту своей службы в Петербург, и бриг бывшей Российско-Американской компапии «Охотск» благополучно доставил нас в конце сентября в Аян.

Выше было сказано, сколько энергии и трудов мы затратили на неудавшийся ввод «Паллады» в Амур. Все, что только в силах человеческих, было в этом отношении сделано, но никакими кабестанами и полиспастами нельзя было протащить чрез 14-ти футовую глубину судно в 1.800 тонн, сидевшее в воде 17 фут. Между тем когда, по возвращении, в феврале 1855 года в Петербург, командир «Паллады» флигель-адъютант Унковской являлся высшему начальству, то великий князь Константин Николаевич принял его очень сухо и почти не желал с ним говорить. Унковской был озадачен таким приемом, не зная, чему его приписать и в чем его вина, но вскоре дело разъяснилось. Оказалось, что в своим донесении Н. Н. Муравьев между прочим писал, что «если «Паллада» не введена в Амур, то только вследствие нежелания адмирала (Путятина) и нерадения командира (Унковского) и офицеров».

Разумеется, по прошествии некоторого времени истина была восстановлена.

II.

Отъезд из Аяна. — Поселенцы на реке Мае. — Иркутск. — Декабристы. — Шилкинский завод. — Приготовления к Амурской экспедиции. — Прибытие в Мариинский пост. — Бухта Декастри. — Новые географические наименования. — Появление английской эскадры и неудачная попытка десанта. — Парламентер. — Плавание вверх по Амуру Путятина. — Муравьев, Завойко, Невельской. — Зимовка в Николаевске. — Командировка на Сахалин. — Пароход «Америка».

Из Аяна, фактории Российско-Американской комиании, состоявшей из десятка домов, юрт и церкви, я отправился в Якутск таким же путем, как и за три месяца до меня Гончаров, с тем лишь различием, что Гончаров пробирался по непроходимым дебрям летом, верхом на лошадях, а мне пришлось выстрадать таежный путь в жесточайшие морозы на нартах, частию на собаках, частию на оленях до самого урочища Нельхана. От этого пункта начиналась уже дорога на лошадях по льду реки Маи, впадающей в Алдан, но с перегонами от 60 до 80 верст. Известно, что для соединения почтовым трактом Якутска с Аяном Муравьев передвинул в 1852 году на берега Маи поселенцев, которые, во время моего переезда в 1854 году, начали испытывать на себе все тяжкие невзгоды своего нового водворения. Только и слышались на всем шестиверстном протяжении Маи жалобы, что не только хлеб, но и огородные овощи не родятся, что стужа невыносимая, что смерть косит людей от цынги и других болезней, и что все они должны будут «околеть». Если бы Муравьев в 1852 году мог предусматривать, что не пройдет пяти-шести лет и соединительный путь между Забайкальем и Тихим океаном установится по Амуру, то он никогда бы не решился на колонизацию берегов чуть не приполярной реки Маи. Но, должно быть, твердой веры в свои силы относительно занятия Амура он ещеч не имел и сделал крупную ошибку в попытке оживить тотт, район, который самою природою был обречен на запистение. Как-то странно было читать Гончарова, в его «Фрегате Паллада», вероятно из угождения Муравьеву, что и поселениям на Мае предстоит цветущая будущность, когда разовьется пароходство и закипит жизнь. Трудно в самом деле допустить, чтобы Гончаров серьезно мог предполагать о каком-то расцвете торгово-промышленной деятельности в тундрах, скованных десять месяцев в году невыносимыми морозами с никогда нерастаивавшею почвою. К счастию, однако ж, настрадавшихся майских поселенцев, в начале шестидесятых годов, перевели в Южно-Уссурийский край, и Мая вновь обратилась в пустыню, какою впрочем она по своему географическому положению и должна быть. Кое-где только виднеются теперь на берегах этой реки погосты с убогими крестами, служащими безмолвными памятниками, что и здесь жили когда-то, хотя и недолго, русские люди...

В январе 1855 года я наконец добрался до Иркутска, где провел часть детства и где встретил многих старых знакомых, а в том числе декабриста Сергея Григорьевича Волконского, супругу его Марию Николаевну и сына Михаила Сергеевича. Последние приняли меня как нельзя более радушно.

На этот раз мне не суждено было, однако ж, доехать до Петербурга, так как генерал-губернатор Н. Н. Муравьев объявил, что по случаю военного времени я должен возвратиться к устью Амура и поступить в состав сибирского флотского экипажа. Таким образом я остался в Иркутске, где вел в течение двух месяцев самую привольную жизнь, получая почти каждый день приглашения то на обеды, то на вечера. Как-то в январе была устроена холостая пирушка, и в числе приглашенных находились и некоторые декабристы. Один из них маленький худенький человечек, лет под 60, с симпатичным и в высшей степени умным выражением лица, невольно приковывал к себе общее внимание. После второй, третьей рюмки он воодушевился, и глаза его оживились каким-то огоньком. Среди общего разговора он подошел ко мне и с увлечением сообщил, что и он был моряком, но что эта карьера оборвалась, так как он сделался государственным преступником... Тут, войдя уже в пафос, он начал рассказывать все детали разыгравшейся на Сенатской площади в декабре 1825 года драмы. — «Когда наш гвардейский экипаж, — говорил он, — где я служил лейтенантом, форсированным маршем шел на площадь, я заметил, что барабанщик перестал бить наступление. Выхватив тотчас же у него барабан и подвесив его, я начал сам барабанить. Ведь мне было всего 27 лет, и потому понятно мое увлечение!» Это был декабрист Михаил Карлович фон-Кюхелъбекер, выпущенный из Морского корпуса в 1815 году в мичманы и плававший кругом света. В 1857 году он скончался, кажется, в Иркутске, не воспользовавшись дарованною императором Александром II амнистиею.

В марте 1855 года я был командирован за Байкал в Шилкинский завод, где мне велено было принять участие в снаряжении второй амурской экспедиции (первая, как известно, была в 1854 году).

Когда река Шилка была еще покрыта льдом, я доехал до Шилкинского завода, где была уже в полном разгаре работа по постройке барж нижними чинами сибирского линейного № 15 батальона под командою подполковника Андрея Андреевича Назимова. Вскоре прибыл туда и М. С. Корсаков, и как я изумился, когда совершенно неожиданно получил от него оффициальное предписание вступить в должность временного коменданта Шилкинского завода. Мичман 21 года, и вдруг в роли коменданта! Теперь подобное назначение назвали бы чем-то опереточным.

В апреле приехал служивший при Н. Н. Муравьеве Михаил Сергеевич Волконский с специальным поручением принять начальство над пятьюдесятью семьями, переселявшимися на низовья Амура. Он остановился у меня на квартире, и его нередко посещала приехавшая проводить племянника, вдова светлейшаго князя Петра Михайловича Волконского, бывшего при императоре Николае I министром Императорского Двора. Она приходилась родною сестрою декабриста С. Г. Волконского. Как-то раз, в отсутствие М. С. Волконского, когда я оставался в квартире один, вдруг поздно уже вечером, кто-то постучался в окно, и я услышал голос старика С. Г. Волконского: «Linden, Linden, je viens passer la nuit chez vous». Оказалось, что и он приехал также из Иркутска для проводов своего сына. Разумеется, я постарался окружить его удобствами и комфортом, на сколько мог. Этот эпизод ночного визита как-то разгласился, и уже много лет спустя Н. Н. Муравьев всякий раз при встрече со мною не мог удержаться, чтобы не сказать: «Linden, Linden, je viens passer la nuit chez vous». Все это он говорил, благодаря действительно одному комическому сопоставлению, бывшему у меня на квартире в тот вечер.

Работы по постройке неуклюжих и примитивных барж для сплава по Амуру людей и различных грузов продолжались спешно и безостановочно. Весь подлежащий к отправлению караван барж был разделен, по срокам отплытия из Шилкинского завода и соседних станиц, на три отделения: первым руководил лично генерал-губернатор Муравьев, вторым подполковник А. А. Назимов, а третьим полковник М. С. Корсаков. Я был назначен во второе отделение, которое, в составе около 60 барж, тронулись в путь в конце мая. Мы плыли на этих, на живую нитку сколоченных не то шаландах, не то кораблях, нагруженных мукою, маслом, скотом и т. п. совершенно, как аргонавты. Ни характера реки, ни фарватера никто не знал, описных карт не было, а потому баржи постоянно садились на мель, стягиваться с которой было сопряжено с величайшими муками. На ночь обыкновенно приставали к берегу, но и эта процедура не обходилась без приключений. М. С. Волконский с своими переселенцами спускался вниз в одном со мною отделении, и я часто навещал его флагманскую баржу. Более месяца плыли мы, или, правильнее сказать, двигались по течению, куда только нас увлекала вода, так как управлять баржами было невозможно, и наконец достигли Мариинского поста, основанного в двух верстах от селения Кизи. Еще не доходя приблизительно верст ста до места назначения, мы встретили лодку с мичманом Г. Д. Разгродским, который сообщил, что суда камчатской флотилии и вообще все управление Петропавловского порта перешло благополучно, по заранее составленному секретному плану, в Николаевск. Сделано это было так ловко, с таким строгим соблюдением тайны, что передвижение раннею весною 1855 года как самих судов, так и различного на них казенного груза, дел, архива и семейств служивших, совершенно ускользнуло от внимания англо-французов.

В Мариинском посту была учреждена главная квартира Н. Н. Муравьева. Почему-то ожидали со стороны союзников нападений или вторжения в устье Амура и в бухту Декастри. Англичане действительно два раза в 1855 году наведывались в бухту Декастри, но вовсе не с целью завладения ею, а просто для рекогносцировки. Тем не менее была организована оборона устьев Амура, при чем Муравьев принял титул главного начальника военно-сухопутных и морских сил, назначив своим начальником штаба Г. И. Невельского, а дежурным штаб-офицером кап.-лейт. князя Оболенского. Командование военно-морскими силами, которые состояли всего из двух боевых судов — фрегата «Аврора» и корвета «Оливуца» было поручено В. С. Завойко, а место командующего военно-сухопутными силами, состоявшими не более, как из 4.000 человек, получил М. С. Корсаков. Адъютанту Муравьева А. Н. Сеславину было поручено командование войсками в бухте Декастри (человек 100 конных казаков и человек 400 пеших). Таким образом очень громкие титулы были приданы всем начальникам, а в июле и я получил важное по имени, но в сущности сводившееся к нулю звание капитана над портом в Декастри, куда я вслед за приказом и отправился. Расстояние в 25 верст от озера Кизи до Декастри пришлось совершить пешком по густо заросшей хвойным лесом тайге, в которой не было прорублено даже просеки, причем нога уходила в мох чуть не по колена. Что за адская дорога! В Декастри из лиственичной и еловой коры я устроил себе барак, где и поселился, питаясь вместе с командиром роты казаков Помпеем Поликарповичем Пузино. Ежедневный обед наш состоял из супа на солонине или рыбной похлебки и гречневой каши. Ни свежего мяса, ни овощей, ни молока и в помине не было, и лишь изредка казаки-охотники приносили рябчиков и куропаток. Рыбы в бухте и речках вообще было довольно много, но ее не приноровились ловить. Климат в Декастри и окружающих местностях ужасен и способен нагнать уныние. В течение всего лета ясных, солнечных дней выдается всего не более 5 или 6, а затем все дождь и пронизывающая сырость при сравнительно низкой температуре в 8° или 9°. Что за печальный, отверженный край! Недаром в продолжение многих веков в нем не было обитателей, если не считать горсти жалких, захудалых гиляков.

Книг у нас не было, а потому пришлось пополнять день игрою в карты. Так проходило время. Неприятель, к великой досаде Муравьева, жаждавшего какой-нибудь стычки, не показывался. В июле он нас посетил и, осмотрев бухту, дал Сеславину различные указания, на случай прибытия французов, и между прочим приказал ручей, впадающий в бухту с западной стороны, назвать речкою «Нелли» 3. Южный входный мыс в бухту, названный французским мореплавателем Лаперузом, открывшим эту бухту, мысом Клостер-Камп (Монастырский мыс), Муравьев приказал назвать другим именем. «Помилуйте», сказал он, «какие в наш век монастыри. Сообщите», обратился он к Сеславину, «чтобы этот мыс был наименован мысом «Сеславина». Однако ж на всех картах осталось и до сих пор название «Клостер-Камп».

Наконец в сентябре Муравьев со своею свитою оставил Амур и на американском барке «Пальметто» отплыл в Аян для следования оттуда в Иркутск. В сентябре (1855 года) большая часть казаков была переведена в Мариинский пост, а в Декастри остались на зимовку не более 100 казаков и артиллерийская прислуга двух горных единорогов. Мне также велено было не двигаться некоторое время из Декастри для наблюдения за выгрузкою американского барка «Беринг», который должен был доставить из Петропавловска семейство Завойки. В половине сентября «Беринг» пришел, привезя между прочим для продажи различные колониальные товары и напитки. Началась выгрузка, продолжавшаяся весь сентябрь, как вдруг 3-го октября совершенно неожиданно показалась из-за мыса Клостер-Камп английская эскадра, состоявшая из парусного фрегата «Сибилл» и двух винтовых корветов «Энкаунтер» и «Горнет», которые вскоре и стали на якорь. Так как наш отряд состоял всего из 100 казаков, то решено было английский десант на берег не выпускать, и, согласно с этим планом, как только неприятельские гребные суда приблизились к берегу, мы их встретили ружейным и картечным из двух горных орудий огнем. Англичане как бы дрогнули, остановились и затем повернули назад, по-видимому, не ожидая отпора, но при этом десант сильно отстреливался из ружей. Вслед за тем эскадра открыла бомбардировку, при которой у нас были ранены и убиты 5 казаков. Дня чрез четыре к нам пришли из Мариинского поста подкрепления, но как мы ни старались, имея уже численный перевес на нашей стороне, заманить англичан на берег, последние на эту удочку не поддевались, a лишь время от времени пускали с судов бомбы и конгреговы ракеты, стараясь, по-видимому, сжечь наши вновь выстроенные казармы, которые с судовых марсов легко было разглядеть. К счастию это им не удалось. Так шло время. 16-го октября возвратился из Николаевска американец Кушинг, который на барке «Беринг» (уже разгруженном) должен был отправиться обратно в Америку, а так как у нас своих гребных судов не было, то мы вышли с белым флагом на самую опушку берега, при чем горнист трубил для вызова парламентера. На английской эскадре отозвались на наше приглашение, и вскоре прибыл с фрегата офицер, которому и объяснили, в чем дело. Сеславин придал этому случаю какую-то уже излишнюю сентиментальность, предложив для команд английской эскадры свежее мясо, которое и для нас было очень и очень редким лакомством. Британец поблагодарил, но предложением не воспользовался и, захватив с собою Кушинга, отправился на свой фрегат. На другой день английская эскадра, состоявшая, как мы узнали, под начальством командора сэра Джорджа Эллиота, снялась с якоря и вышла из Декастри.

Малозначительное, само по себе, декастринское дело было сильно преувеличено, как это, впрочем, у нас всегда бывает. В донесении было сказано, что ночью с 3-го на 4-е октября англичане хоронили на островке Обсерватория своих убитых, но это оказалось неверно, так как убитых у англичан, по какому-то действительно чуду, вовсе не было, а лишь трое раненых. По уходе неприятельской эскадры я нарочно ездил на упомянутый островок Обсерватория и никаких признаков даже могил не нашел, хотя весь его исходил.

В конце октября я отправился из Декастри к месту прямой моей службы — в Николаевск. Сперва я пытался добраться на лодке, но Амур замерз, и пришлось ехать на собаках, ночевать в гиляцких юртах среди блох, крыс и вообще испытать все прелести трехсотверстного переезда по льду Амура.

Еще летом (1855 года) адмирал Путятин прибыл в устье Амура на шхуне «Хеда», построенной в Японии командою с погибшаго фрегата «Диана», при чем он решился возвратиться в Петербург вверх по Амуру. Муравьев не встретил к этому препятствий и предоставил в распоряжение Путятина слабосильный винтовой катер «Надежда», так как никакого другого парохода и не было, за исключением парохода «Аргунь», еще менее соответствовавшего условиям борьбы с противным течением, в некоторых местах очень сильным. На этом катере Путятин со свитою в начале июля (1855 года) прибыл в Мариинский пост, где был с почестями встречен Муравьевым, а затем 5-го июля с баржею на буксире пустился в дальнейший путь. Путятина сопровождали: К. Н. Посьет, К. И. Лосев, А. А. Колокольцов, А. А. Пещуров, юнкера М. М. Лазарев и К. Ф. Литке. Это была первая попытка подняться вверх по Амуру, сопровождавшаяся голодовкою и вообще большими лишениями, но оказавшая услугу географии, произведя, насколько возможно было, беглую опись реки, частию промер и определив несколько астрономических нунктов. Душою этой картографической работы был А. А. Пещуров.

Муравьев был среднего роста, плотного телосложения и с крепким выносливым организмом. В его серых глазах светились решимость и непреклонная воля к выполнению намеченных целей, внушаемых с одной стороны патриотизмом, а с другой еще более, кажется, стремлением к приобретению славы и почестей. По своей сангвинической натуре и лихорадочной подвижности он не мог ограничиться выполнением заурядных генерал-губернаторских функций, указанных законом, а поставил себе задачею так или иначе присоединить к России новые края, соприкасавшиеся с Восточною Сибирью. И вот неисследованный, почти мифический в то время Амур — единственная в Сибири река, которая несла свои воды не в Ледовитое море, а в Восточный океан — открывал Муравьеву обширное поприще для его кипучей, жаждавшей инициаторства деятельности. На второй или третий год своего генерал-губернаторства, в 1850 году, он уже предпринял поездку в Якутск, Охотск, Камчатку и оттуда на обратном пути в Аян, где свиделся, как ранее было условлено, с Невельским, исследовавшим на транспорте «Байкал» устье Амура.

Ни один из генерал-губернаторов, до Муравьева, не предпринимал путешествий по непроходимым дебрям на берега Охотского моря, а оттуда на допотопных парусных судах в Камчатку, чтобы лично обозреть вверенный им край, но Муравьев, не колеблясь, преодолел все трудности, лишения и в конце концов все-таки достиг негостеприимного и туманного охотского побережья. Правительство не могло не оденить этой необычайной энергии, и на Муравьева сыпались награды и почести, как из рога изобилия. Приехав в Иркутск в 1848 году в чине генерал-майора и имея лишь Станиславскую звезду, он, в течение тринадцати лет, получил генерал-лейтенанта, генерал-от-инфантерии, звание генерал-адъютанта, графский титул и ордена до Владимира 1 ст. включительно. В 1861 году оставив место генерал-губернатора, он был назначен членом Государственного Совета и затем почил на лаврах. И это всего на 52-м году жизни, при полном расцвете сил и способностей! В Сибирь он возвращаться не пожелал, хотя и говорил, что любит ее безгранично, но вероятно эта любовь была чисто платоническая... Полученный им бессрочный отпуск, впредь до выздоровления, дал ему возможность жить во Франции, за исключением одной зимы, которую Муравьев провел в Царском Селе.

В частных и интимных разговорах Муравьев иногда едко критиковал действия центрального правительства и вообще слыл за либерала. По прибытии в Иркутск (1848 год), он сблизился со многими декабристами, и охотно проводил время в их обществе, что подало повод губернатору Пятницкому, получившему предложение подать в отставку, сделать на него в Петербурга донос. Последний никакого впрочем вреда Муравьеву не сделал, а Пятницкий, не взвесивший всех шансов неравной борьбы, все-таки место потерял. Необходимо однако ж заметить, что Муравьев был либералом лишь до поры до времени и, не вынося критики своих административных распоряжений, быстро переменял милость на гнев, как только кто-либо позволял себе осуждать те или другие принимаемые им меры, в особенности касавшиеся Амурского края. К числу лиц, на которых обрушилось со всею силою негодование Муравьева, принадлежал декабрист Д. И. Завалишин, живший в Чите, пользовавшийся всеобщим уважением и даже некоторым просвещенным влиянием на дела по управлению Забайкальскою областью. В конце пятидесятых годов Завалишин написал несколько статей в «Морском Сборнике», в которых указывал на существенные оплошности, допущенные при заселении левого берега Амура и Уссури забайкальскими казаками и штрафованными солдатами. Он говорил, что многие места для станиц были избраны зря и неудачно, подвергаясь из года в год наводнениям, что заставляло переселенцев перекочевывать на новые урочища, а такие повторительные передвижения не могли не сопровождаться затратами, а нередко и разорением. Кто в те времена был на Амуре, как например я, и видел воочию неприглядную картину переселений, — тот, разумеется, скажет, что Завалишин писал правду, но Муравьев до такой степени против него озлился, что начал настаивать о выселении Завалишина из пределов Восточной Сибири, что в конце концов ему и удалось. И вот этот выдающийся по уму и образованию старик, сроднившийся с своею Читою, под конец жизни должен был волею-неволею переехать на жительство в Москву.

При всей необузданности своего вспыльчивого характера, Муравьев однако ж подчинился умеряющему внушению окружавших его лиц, к которым чувствовал расположение и доверие. Прибыв в Сибирь с твердым намерением искоренить во что бы то ни стало царившее там взяточничество, Муравьев в этом отношении был очень крут. Раз как-то мелкий чиновник попался в получении не то взятки, не то «благодарности», и этого было достаточно для Муравьева, чтобы он заранее решился его закатать. Случилось, что именно в то время, когда от гнева Муравьев почти не владел собою, в гостях у него был Петр Васильевич Козакевич 4, который не постеснился возразить, что этот чиновник обременен большим семейством, получая всего около 400 руб. в год, что может быть жена и дети его больны, и естественно, что в таким безвыходном положении он легко мог поддаться искушению. Тут правительство виновато, продолжал Козакевич, что, оплачивая по-нищенски своих агентов, оно прямо наталкивает их искать волею-неволею побочных средств к существованию. Выслушав все это, Муравьев поник головою и вдруг, изменив свое настроение, сказал: «а знаете, Петр Васильевич, ведь вы правы»... и бедный чиновничек был пощажен.

Излюбленною страною Муравьева была Франция, но только Франция республиканская. Он чувствовал отвращение к Наполеону III и всегда констатировад, что Россия никогда не враждовала со Франциею-республикою, а воевала с нею лишь при монархическом в ней режиме. Англию Муравьев просто не переносил главным образом благодаря исторически установившейся там феодальной аристократии, к которой, где бы она ни была, он вообще относился враждебно. Его отталкивал от себя всякий человек, заносившийся важничанием рода или богатства. Свою антипатию к Англии он распространял и на тех русских, которые имели репутацию англоманов, как, напр., на светлейшаго князя Михаила Семеновича Воронцова, графа Евфима Васильевича Путятина и других. О них он отзывался всегда язвительно.

О наших генералах Муравьев был вообще не высокого мнения, так как, по словам его, и в Турецкую войну 1829 года, и в польскую кампанию 1831 года большинство их оказалось вполне несостоятельным. Когда в шестидесятых годах была установлена новая форма, при чем генералам были присвоены, кажется, белые кепи, то Муравьев, довольный этим внешним отличием, обыкновенно иронизировал: «ну, чтож, хорошо сделали, теперь нетрудно будет генералов распознавать, и неприятелю легче будет их подстреливать».

Вместе с тем и к адмиралам нашего флота он относился не менее строго, находя, что и русские флотоводцы не всегда отличались боевою решимостию и отвагою. При этом, не чуждый знакомства с военно-морскою историею, он обыкновенно ссылался на несчастного Ханыкова, который, командуя Балтийским флотом, спустил, как известно, кажется без выстрела, в 1808 году флаг пред английскою эскадрою, за что императором Александром I был разжалован из полных адмиралов в матросы, но до исполнения приговора от удара умер.

Этим пока я закончу заметки мои о Муравьеве-Амурском, так как, стараясь, по возможности, не отступать от хронологического порядка, я буду еще иметь случай говорить о нем в последующих моих записках.  

Василий Степанович Завойко воспитывался не в Морском корпусе, а в Черноморских юнкерских классах, где уровень не только общего, но и специально морского образования стоял очень невысоко. Никаких непосредственных сумм на содержание классов не отпускалось, и сколько-нибудь порядочных преподавателей привлечь было трудно. Молодым офицером Завойко участвовал в Наваринском сражении, по потом перешил в бывшую Российско-Американскую компанию, где очень долго служил. При посещении в 1850 году Аяна, где находилась компанейская фактория, Муравьев познакомился с Завойкою, бывшим в то время в Аяне начальником фактории, и предложил ему занять ност военного губернатора вновь образованной Камчатской области. Завойко был хорошим, кропотливым хозяином, лично входившим во все детали своего маленского портового в Петропавловске хозяйства, ограничивавшегося, впрочем, только несколькими ручными примитивными мастерскими и магазинами. Он заботился о пище, одежде и вообще быте нижних чинов, которые, нужно правду сказать, очень его любили, но с офицерами был резок и при малейшей оплошности делал им выговоры, не стесняясь выражениями. Между прочим Завойко терпеть не мог, когда при докладах ему (это говорил мне бывший правитель его канцелярии А. Д. Лохвицкий, впоследствии енисейский губернатор) ссылались на законы, возражая на это обыкновенно: «законы написаны для дураков и подлецов, а так как я ни тот, ни другой, то прошу законами не колоть мне глаз». В самом начале семидесятых годов он, состоя уже членом морского генерал-аудиториата, был уволен в бессрочный отпуск, при чем сохранил эполеты и содержание. Поселившись в Каменец-Подольской губернии в благоприобретенном на льготных правах имении, он занялся сельским хозяйством и, так сказать, порвал уже навсегда со службою, но тем не менее, бывши в сущности аграрием, он продолжал, в течение свыше двадцати пяти лет, получать чины, ордена, аренны. Умер Завойко в 1897 году в глубокой старости полным адмиралом.

Прибавлю к тому, что я уже выше говорил о Невельском, пылкую восторженность к всецело охватившей его идее занятия, хотя бы на первый раз устьев Амура. Такой самоотверженный энтузиаст именно и нужен был Муравьеву для непосредственного выполнения его заветных планов.

Вот эти три лица: Муравьев, Завойко и Невельской, руководившие первыми водворительными шагами на топких тундрах, смежных с устьем Амура, сошлись там летом 1855 года, но прежней гармонии между ними уже не было. Раздоры, вызванные различием взглядов на самую пригодность края для колонизаторских целей — другими словами, борьба между пессимизмом и оптимизмом по отношению к обездоленной самою природою страны гиляков — сделали свое дело (я говорю о местностях, прилежащих к устью Амура, так как об Южно-Уссурийском крае тогда не было и помину).

Завойко и Невельского Муравьев всегда признавал своими непосредственными сподвижниками, глубоко ему преданными. Оно действителъно так и было прежде, но, передвинувшись на Амур, Завойко круто переменил фронт. Окрыленный блестящим успехом Петропавловского сражения, он сбросил с себя маску верного эпигона Муравьева и начал открыто высказывать свое несочувствие к Амуру, возводя в то же время на степень какой-то Аркадии Камчатку и увенчанный лаврами Петропавловск. Этого уже было достаточно, чтобы навлечь на себя гнев Муравьева. Разошелся с ним тоже и Невельской, и, вероятно, я не ошибусь, если припишу обострившиеся отношения соперничеству в деле занятия устья Амура: Муравьев и Невельской — каждый из них хотел быть инициатором этого занятия.

Когда глубокою осенью 1854 года фрегат «Паллада», как ни к чему уже негодный, был, под конвоем фрегата «Диана», отведен в Императорскую гавань, то на нем почему-то была отправлена и часть имевшегося на фрегате пороха. Несколько лет спустя я лично слышал от Муравьева такие слова: «не могу равнодушно и теперь вспомнить о засылке пороха в самый разгар войны в Императорскую гавань, когда нам дорог был в Николаевске каждый фунт пороха. Положим, сумасшедшему Невельскому могла придти подобная мысль, но как на нее согласился Е. В. Путятин». Вот как изменил мнение о Невельском Муравьев.

В Мариинском посту осталось на зимовку в описываемое время (т. е. с 1855 на 1856 год) шхуна «Восток», командир которой Воин Андреевич Римский-Корсаков был сильно возмущен какими-то невозможными требованиями Муравьева относительно плавания шхуны. Он не мог равнодушно говорить о Муравьеве. Впрочем, все эти три лица в 1856 году навсегда распростились с Амуром и службою под начальством Муравьева 5.  

Осенью (1855 года), а именно в ноябре, я приехал на собаках, как выше говорил, в Николаевск. В какие-нибудь пять, шесть месяцев густая, непроходимая чаща преобразилась чисто в военное поселение, принявшее физиономию небольшого городка, где госпиталь и казармы занимали первое место, но где в то же время создалась и слободка семейных нижних чинов, состоявшая впрочем из невзрачных, сколоченных на скорую руку, избенок. — Но строиться, хотя и на тундристой, пропитанной мхом почве, было не трудно, потому что материал для построек — ель и лиственница — был под рукою. Свалил лес, отесал бревно, и сруб готов. Был выстроен также двухъэтажный деревянный дом, в верхнем ярусе которого были устроены отдельные нумера, а нижнее помещение отведено под офицерский клуб. Вот в одном из этих нумеров я с моим товарищем Яковом Ивановичем Куприяновым и поселился. Наступила суровая зима, и шли деятельные приготовления к отражению какого-то воображаемого нападения союзников на Николаевск. С этою целью строился форт на отмели посреди Амура, и наблюдающим за работами, в числе других офицеров, был назначен и я. Приходилось вставать часа в 4 ч. утра и отправляться в трескучие морозы, нередко свыше 30°, на покрытую льдом отмель, отстоявшую от города почти на версту. Часто на работы являлся и неутомимый Завойко, укутанный, как и мы все, в «малахай, куклянку и торбою». Чуть малейшая неисправность, суровый Завойко делал немедленно разнос в самой бесцеремонной форме, давая полный простор своей дискреционной власти.

Большинство офицеров, сгруппировавшихся в Николаевске с фрегатов «Паллада», «Аврора» и «Диана», а в том числе и я, столовались в клубе, хозяйством которого заведывал штурманский офицер из камчатских уроженцев Кошелев. Меню состояло из рыбы, преимущественно осетрины, во всех видах с добавлением иногда презервов. Свежего мяса, овощей, молока, яиц мы совершенно и не знали. После обеда я удалялся в свой нумер пить черный кофе, и ко мне обыкновенно заходили Михаил Алексеевич Бирилев, А. Ф. Можайский и инженер О. Ф. Рейн. Из этих лиц состоял мой тесный кружок, украшением которого был образованный и полный меткого юмора Бирилев. Последний жил в слободке вместе со Шренком 6, и я часто проводил у него вечера в умной и интересной беседе.

Раз в неделю были в клубе танцевальные вечера под звуки казачьего хора трубачей, оставшихся зимовать в Николаевске. Дамы, за исключением двух, трех, были все уроженки Камчатки, без всякого образования, произносившие вместо с ш и наоборот. Никакой темы нельзя было подобрать для разговоров с ними.

В начале апреля (1856 года) пришла в Николаевск чрез Удской Острог на нартах почта. Какое оживление, какая общая радость! Только тот, кто зимовал в такой разобщенной трущобе, как Николаевск, в состоянии понять, какое магическое действие производить слово «почта» и соединенные с ним ожидания получить вести, хотя и запоздалые, от родных и знакомых. Настроение всего общества становится каким-то возбужденным, наэлектризованным… Я также получил письмо, и на этот раз от декабриста Сергея Григорьевича Волконского, о котором я уже несколько раз упоминал. Вот текст этого симпатичного письма, которое привожу in extenso.

Иркутск, 14 января 1856 года.

«Многоуважаемый Александр Михайлович, пользуюсь случаем к вам писать, чтобы дать весточку о себе и о сыне, а он сам не пишет, потому что услан неожиданно в Ургу (на границе с Монголиею). При сих строчках прилагаю письмо, полученное мною на ваш адрес в сентябре месяце, — но летом не имел случая вам его доставить.

«Вы удивитесь, узнав, что жены моей в Иркутске нет, — с высочайшего разрешения она возвратилась в Москву, выехала в августе, а в половине сентября была уже там. Теперь я начинаю быть спокоен за близких моему сердцу — жены с дочерью; они теперь в климате не суровом и при медицинских средствах. Одного надо желать — возврата Миши на старую мою родину. Сам Бог и добрые люди помогут. Мне же Сибирь не в тягость, знаю, за что я здесь, и совесть спокойна. Сын не пишет, внезапно назначен к отправке, и дня два тому уже уехал, но он при отъезде поручил мне передать его приветствие, добрые пожелания и поздравить вас с славною обороною Декастри, где вы участвовали. Честь и слава подвигу Пузино, честь и слава распоряжениям Сеславина. Передайте им поздравление старого инвалида 1812 года. Вы представлены к Анне с мечами — авось в кампанию 1856 года заслужите Георгия и чин, по крайней мере желаю вам этого.

«Нас моряки часто посещали, был Изыльметьев — герой Камчатки. Смотрим с уважением на этот морской мундир, столько прославивший себя и в Севастополе, и в Тихом океане.

«Имею поручение от Миши, а также прошу вас и от себя известить нас: был ли в деле Лисовский 7, и доволен ли им Сеславин. Не струсил ли юноша, так как не представлен, а то был бы хороший слуга. Попросите от Сеславина, по возможности и справедливо конечно, дать ход этому сироте, судьбою оставленному на наших руках.

«Найдите случай написать нам о Лисовском.

«Вы знаете, что все, что до вас относится — близко моему сердцу, а что я патриот, то доказал тем, что я в Сибири.

«Весь ваш Сергей Волконский».

Но вот повеяло весною, и все стали с нетерпением ожидать вскрытия Амура, которое обыкновенно у Николаевска бывает между 2-м и 11-м мая. В один из этих дней (1856 года) лед тронулся, а в след за ним с верховьев пришла на лодке почта, доставившая важное известие о заключении Парижского мира. Какая общая радость! Немедленно были прекращены все военные приготовления, работы по сооружению форта на отмели приостановлены, и я был назначен для плавания на винтовую шхуну «Восток». На ней, впрочем, я оставался недолго, так как уже в июле (1856 года) меня потребовал к себе командир Сибирского флотского экипажа Николай Николаевич Назимов и объявил о назначении меня с 25-ю человеками команды на остров Сахалин, в урочище Дуэ, для разработки каменного угля. Передо мною открывалась перспектива самая непривлекательная, но делать было нечего, и, запасшись чаем, сахаром, книгами, какие только мог достать, я перебрался на бот № 1, состоявший под командою ластового прапорщика из камчадалов Новограбленнаго. 17-го июля мы отплыли из Николаевска, но и в самой средине лета до того было холодно и сыро, что я должен был нарядиться в кухлянку. Что за адский климат! Прибыв чрез несколько дней в Декастри, я застал уже там состоявшего при Муравьеве Н. М. Чихачова, командированного с специальною миссиею водворить наш импровизованный горнорабочий отряд на Сахалине. Он очень удивился, что поручение добычи каменного угля, совершенно незнакомое флотскому офицеру, выпало именно на меня. «Так это вас назначили к ломке угля», сказал Чихачов, «как мне вас жаль».

Высадившись на берег, я расписал людей по работам: часть отделил к рубке бревен и пилке досок для избы, а часть к разработке угля. Скучно и однообразно потянулись дни. Питался я в артели с командою, выменивая, впрочем, иногда от гиляков свежую рыбу. Вскоре домик был готов, и я перебрался в него из палатки. Очутившись в роли Робинзона Крузо, день я проводил так: утром напившись чаю, я отправлялся для обозрения работ ломки угля, которая производилась самым примитивным способом. Хотя на меня и возложили обязанности горного инженера, но горная техника мне была совершенно неизвестна, и добывали мы уголь только из обнаженных пластов, без всяких шахт или штолень.

Осмотревши работы, я обедал, а затем принимался за чтенио. Между прочим, я тогда с большим вниманием проштудировал знаменитую «Теорию народонаселения» Мальтуса с ее арифметическою и географическою прогрессиею увеличения средств пропитания и размножения людей. Выводы оригинальные, смелые, но в то же время мрачно рисующие условия человеческого существования! Наконец весь материал для чтения я проглотил, и тогда наступила полная бессодержательность Сахалинского заточения. Проходил уже август, как вдруг 24-го числа (1856 года) я с берега заметил на горизонте дымок, а вскоре обрисовался и силуэт судна, которое к величайшей моей радости оказалось вновь пришедшим из Нью-Иорка колесным пароходом «Америка». Ссылка моя на Сахалин окончилась, так как я был назначен на этот пароход, поступивший в состав Сибирской флотилии и состоявший под командою кап.-лейт. Бачманова. Старшим офицером на нем был кап.-лейт. Николай Яковлевич Шкот, а механиками три американца: Марроу, Барр и Нортон, не говорившими, разумеется, ни слова по-русски, а потому мне пришлось быть их переводчиком, так как я тогда уже болтал сносно по-английски. И так я поступил в состав офицеров нового элегантного парохода, о котором заброшенная местная флотилия, под названием сперва Камчатской, а потом Сибирской, в прежние времена и мечтать не могла. Нагрузившись углем, мы отплыли в Николаевск, где я представился новому начальнику края и морской части капитану 1 ранга Петру Васильевичу Козакевичу. В начале сентября мы отправились в Аян с различными пассажирами, а в том числе с С. С. Лесовским.

По возвращении в Николаевск нашему пароходу предстояла трудная, почти каторжная работа протащить из лимана в Амур чрез двенадцатифутовый бар американский барк 8«Европа», доставивши разные станки для устроивавшегося механического заведения и два речных в разобранном виде парохода. Только после неимоверных, сизифовых усилий, затруднявшихся наступившими уже свирепыми морозами, нам удалось наконец в исходе октября (1856 год) пробороздить «Европу», в буквальном смысле этого слова, в Амур, и при том как раз вовремя, потому что река вскоре замерзла.

Опять наша Усть-Амурская колония на крайнем востоке очутилась в совершенно изолированном положении от всего цивилизованного мира, так как почта могла прибыть только не ранее декабря.

Таким образом в течение почти двух месяцев нам не суждено было знать, что делается на Божьем свете, и, за отсутствием периодической печати, пришлось пробавляться местными тривиальными интересами и сплетнями маленького городка. Но все-таки служба, так или иначе, шла своим чередом, и я был назначен наблюдать за сборкою речных пароходов, которые, получив назван не «Амур» и «Лена», к весне были спущены благополучно на воду.

Наступила весна 1857 года, и вслед за проходом льда, совершенно неожиданно прибыл в Николаевск на барже с верховьев Амура граф Е. В. Путятин с специальною целью отправиться на пароходе «Америка» к устью недоступной для иностранцев реки Пейхо, а оттуда в Тяньдзин для заключения торгового с Китаем трактата. Опять пришлось встретиться с моим прежним главным наставником, должно быть имевшим какое-то тяготение к востоку и ставшим в этом отношении поперек дороги генерал-губернатору Восточной Сибири Муравьеву. На этот раз свиту Путятина, получившего за экспедицию в Японию графский титул, составляли: Петр Алексеевич Пещуров, барон Остен-Сакен, старый мой знакомый по «Палладе», известный синолог архимандрит Аввакум, доктор и в то же время драгоман китайского языка Татаринов, военный инженер Ватовский и капитан конной артиллерии Баллюзек. Последние двое предназначались в инструкторы китайских войск на случай, если бы сын неба согласился принять их. Прибыл также вместе с графом Путятиным и вновь назначенный начальником штаба сибирской флотилии Н. М. Чихачов, который однако ж, не вступая в свою прямую должность, получил назначение командовать «Америкою», а бывшему до него командиром парохода Шкоту пришлось поневоле занять второстепенное место старшего офицера или же списаться, чего он не желал. Я был также оставлен для службы на пароходе, и таким образом интересное плавание на пароходе «Америка» от меня не ускользнуло. 

III.

Отплытие парохода «Америка» с посольством. — Открытие новых гаваней. — Гамильтон. — Устье Пейхо и переговоры с китайцами. — Посещение китайских портов Гонконга и Кантона. — Зимовка в Макао. — Вторичное прибытие в Печилийский залив. — Покупка джонки. — Взятие англо-французами фортов Таку. — Придирки французских моряков. — Тяньдзин. — Неожиданно обвинительный вердикта. — Несколько слов о личности графа Путятина. — Прибытие фрегата «Аскольд». — Возвращение «Америки» в Николаевск.

Выйдя в июле (1857 года) на пароходе из Николаевска в иной уже, более изысканной, обстановке, под флагом чрезвычайного посланника и полномочного министра, мы отправились сперва в Дуэ на Сахалине за углем и, приняв полный его запас, продолжали путь далее к югу, придерживаясь Татарского берега. В широте около 44° была замечена небольшая в береге расщелина, которая показалась очень заманчивою. Пройти мимо, оставить без исследования этот несомненный признак существования внутреннего бассейна Путятину не хотелось, и вот наш пароход начал смело приближаться к берегу. Оказалось, что разрыв берега вел в превосходную бухту, которой и была произведена опись, с наименованием ее бухтою св. Владимира. Пройдя к югу еще 15 миль, мы опять увидели прорез в береге и вновь открыли замечательную, закрытую от всех ветров гавань, названную св. Ольги, при чем один из мысов был наименован моею фамилиею. Как-то странно, что подобные географические открытия невдалеке от устья Амура, занятаго еще в 1851 году, совершались только спустя шесть лет! Продолжая плавание, мы зашли в бухту корейского острова Гамильтон, а затем Желтым морем и Печилийским заилвом достигли устья реки Пейхо, где и бросили якорь в четырех милях от низменного едва заметного берега.

Без потери времени была послана китайским властям нота о цели нашего прихода, и вслед затем начались переговоры. Китайцы, не желая вообще вступать в какие бы то ни было сношения с европейскими варварами, затягивали донельзя обмен сообщений по тем или другим вопросам. Никакого толку добиться от мандаринов было невозможно, а между тем быстро наступила осень, нужно было из Печилийского залива убираться, что и сделал Путятин. Распростившись с унылым рейдом при устье Пейхо, мы направились сперва в Нагасаки, потом в Шанхай, Нингпо, Фуджоуфу, Амой и, наконец, прибыли в Гонконг. Здесь находились с эскадрами английский посол лорд Елгин и американский Рид. При взаимных визитах посланников и адмиралов салютам не было конца, и команда наша, всего при шести орудиях, просто измаялась от них. Затем Путятин перешел в соседнюю с Гонконгом бухту, где занял стоянку французский флот с послом бароном Гро и адмиралом. Тут не обошлось без происшествия, охарактеризовавшего, что Путятин со своею несдержанностью и видимо напускною холеричностию темперамента остался все тот же, каким мы его знали на «Палладе». Дело в том, что он желал первым отсалютовать французскому флагу. Орудия наши для салюта были готовы, и вот стали поднимать французский флаг, который к несчастию преждевременно раскрутился, а потому его быстро спустили и начали вновь свертывать по морскому выражению в клубок, а между тем наш пароход все более и более приближался к французской эскадре. Наконец, скрученный в клубок флаг начали поднимать, и когда он был уже почти под клотиком, вдруг с флагманского фрегата «Audacieuse» раздался салют с развевавшимся на грот-брам-стельге нашим военным флагом. Хотя случилось именно то, чего по дипломатическому этикету не желал Путятин, но собственно говоря никакой особенной беды от этого не произошло, а между тем негодованию его не было конца, и при этом звучавшие как-то фальшиво громы его обрушились главным образом на меня. По окончании ответного салюта Путятин, по-видимому, успокоился и приказал мне принести ему флаг.

— Я научу вас, — сказал он, — как нужно свертывать флаг в клубок, и если еще раз случится что-либо подобное, то и за флаг можно отдать под суд.

Нужно ли говорить, что никакого серьезного значения я этим словам не придал, зная, что и сам Путятин изволил только шутить. Но вообще нельзя не сказать, насколько он был любезен и предупредителен к своей дипломатической свите, настолько он предъявлял высокомерную требовательность к строевым чинам парохода, за исключением впрочем командира Н. М. Чихачова, к которому относился очень сдержанно. Путятин посылал иногда меня за письмами на берег, и всякий раз делал выговор и сердился, если писем не было, и я их не привозил.

Затем посетили мы Кантон, занятый союзниками. Пять тысяч человек англо-французского войска держали в полнейшем повиновении двухмиллионное население города, которое могло бы, если бы сколько-нибудь обладало гражданскими доблестями, положительно забросать шапками эту горсть европейцев. Но у китайцев не существует единомыслия, сплоченности, солидарности, и, при ужасающей нищете, китайцу не до отвлеченных идей о патриотизме, охранении своей национальности или политического достоинства, а все заботы исключительно сводятся к тому, как бы сберечь свою шкуру и не умереть с голоду. Представление о любви даже к ближайшей своей родине, например, селу или городу — чуждо им.

Союзники учредили в Кантоне свою полицию, назначив подручными и китайцев с такою щедрою платою, о какой им не снилось и во сне. Насколько возможно все это было более или менее приведено в порядок. Из грязных, душных тюрем были освобождены полумертвые, искалеченные пытками китайцы, не то подсудимые, не то обвиненные. При осмотре города мы заходили в «Ямен» (присутственное место) и воочию видели эти подобия живых существ.

Хорошею иллюстрациею миросозерцания китайцев служит известный разговор между старожилом-европейцем и его другом китайским ученым. Европеец спросил ученого, что нового на политическом горизонте, а китаец ему ответил, что, не получая жалованья, он не намерен ломать голову над этим вопросом, а вот в трибунале иностранных дел есть люди, специально оплачиваемые за ведение политики; к ним и нужно обратиться. Затем европеец коснулся религии и человеческой души. Китаец отвечал: «как тебе не стыдно заниматься подобными пустяками. Наше тело постоянно требует такого за собой ухода, что мы еле-еле справляемся с заботами о нем, а ты говоришь о какой-то душе, которую при том никто никогда не видел».

Замечу мимоходом, что в Кантоне европейцы вообще рыбы не едят, так как в реке плавает масса человеческих трупов, которые, вероятно, служат отчасти пищею для рыбы.

Из Кантона мы перешли в соседний Макао — этот древнейший европейский пункт в Китае. Находясь при устье Кантонской реки, островок Макао был уступлен португальцам еще в 1586 году и в продолжение трех веков служил очень бойким торговым портом. Но с основанием в начале сороковых годов прошлого столетия Гонконга вся торговля от апатичных португальцев перешла к англичанам. Теперь Макао потерял сколько-нибудь серьезное коммерческое значение. Граф Путятин избрал именно этот пункт для трехмесячного там пребывания, в ожидании весны 1858 года, вероятно, в виду его уединения, ненарушаемого никакими международными фестивалами. Поместился он со свитою в нанятом на берегу бухты доме, а пароход «Америка» оставался на якоре в трех кабельтовых от береговой резиденции нашего посланника.

Однообразно потекла наша пароходная жизнь. Производились кое-какие ученья команды, а в свободное от службы время я читал, а иногда съезжал на берег погулять и послушать португальский военный хор. Но всего более я любил посещать расположенный на крутизне с чудным на окрестности видом городской сад, где находится грот Камоэнса. Тут, по преданию, знаменитый поэт писал свою Луизиаду.

На юте парохода была устроена палатка или скиния и в ней походная церковь, где архимандрит Аввакум по праздникам и накануне их отправлял богослужение, в присутствии Путятина, приезжавшего для этого на пароход с своей береговой резиденции. Впрочем, он очень часто посещал в Макао и католические костелы, где всегда усердно молился с коленопреклонением. Во время великого поста в нашей походной церкви говели свита, мы, офицеры, и команда, а Путятин говел два раза — на первой и на страстной неделях. Надобно заметить, что Путятин, знавший до тонкости церковный устав, делал иногда замечания Аввакуму, если он что-нибудь из всенощной пропускал. Это раздражало Аввакума и, в в конце концов, он стал недолюбливать Путятина. Как бы то ни было, а на пароходе, благодаря походной церкви, все православные, хотя и далеко от России, имели полную возможность исполнять все требования греко-восточной церкви. Но и тут от серьезного и до смешного — один шаг. Как-то раз вошел в кают-компанию после исповеди И. Я. Шкот, с трудом сдерживая улыбку. Я спросил, в чем дело? Оказалось, что его рассмешил Аввакум. Он задал вопрос: не осуждает ли Шкот начальство? Последний ответил, что грешен, и в свое оправдание привел Путятина, который разными назойливыми требованиями выводить его из терпения и тем поселяет какую-то злобу в его сердце. Аввакум после некоторого раздумья сказал: «да, и то правда, иногда попадется такой привередливый начальник, что трудно удержаться, чтобы внутренно его не выбранить». Что за прелесть — этот своеобразный диалог между исповедником и духовником, и мог ли он действительно не вызвать улыбки!

Приближалась весна (1858 года), и в апреле мы покинули однообразную, исполненную какой-то безмятежной идиллии, стоянку в Макао, направившись опять в Печилийский залив. Прибыв к устью Пейхо, мы уже застали там английскую и французскую эскадры с послами, лордом Елгином и бароном Гро, а также фрегат северо-американских соединенных штатов «Миннесота» с послом Ридом. Китайцы были несколько смущены присутствием довольно грозного союзного флота, но, тем не менее, делали всевозможные увертки, чтобы как-нибудь отделаться от «иностранных чертей». Граф Путятин принял на себя роль какого-то посредника между китайскими уполномоченными и союзными послами, но посредничество это, в смысле мирной развязки дела, успехом не увенчалось. Надо заметить, что Путятин в это время уже был переименован из звания чрезвычайного посланника в звание императорского коммиссара, чем он был очень недоволен, так как при этом было уменьшено и его содержание, производившееся по званию посланника в очень крупной сумме, а именно 36.000 рублей в год.

Переговоры затягивались. Наш пароход перешел бар, став на якорь не более, как в одной миле от китайских фортов Таку, возведенных при устье Пейхо. У Путятина родилась мысль приобрести небольшое палубное судно (водоизмещением не более полутораста тонн), по конструкции похожее на китайскую «джонку», которая, по прибытии в Николаевск, могла бы быть очень полезною, как грузовая баржа, для плавания в устье Амура. Мысль эта была осуществлена, и джонка куплена, кажется, за 900 или 1.000 долларов. О дальнейшей судьбе ее скажу ниже.

Между тем китайцы не соглашались на требования союзников относительно заключения трактата, в который была включена одна статья, наиболее для них ненавистная, а именно по предоставлению права иностранным посланникам жить в Пекине. На посланный ультиматум Китай отвечал отрицательно. Тогда союзники решились прибегнуть к силе. В один из чудных солнечных дней в начале мая, английские и французские канонерки, имевшие на буксире боты с десантом, решившись на приступ, снялись с якоря и начали форсировать вход в Пейхо. Пред нами открывался редкий случай видеть почти с одноверстного расстояния, как на ладони, картину неравного боя между передовыми цивилизованными государствами и инертною желтокожею расою. Но нужно ли говорить, что в данном случае справедливость была на стороне китайцев, которые и без того вынуждены были в 1841 году открыть для европейской торговли пять своих коммерческих портов. Затем они умоляли европейцев оставить их в покое, не вторгаться к ним и понять наконец, что Китай не желает иметь никакого общения с Европою, в особенности дипломатического при посредстве иностранных посланников в Пекине. Но англо-французы решились силою заставить Небесную империю открыть им новые рынки с устранением всяких преград для миссионерской деятельности, и вот тут-то наступило кровавое столкновение. Прошло несколько минут какого-то зловещего затишья, но наконец с китайских фортов раздались выстрелы, в ответ на которые загрохотал гром разрывных снарядов, рассыпаемых с англо-французских канонерок. Смертоносные осколки бомб наводили панику на китайцев, у которых артиллерийская техника находилась в самом жалком и первобытном состоянии. Мы с парохода наблюдали этот, как выше сказано, неравный бой, но он продолжался не более трех часов. Китайские верки были разрушены, и сыны Небесной империи, как и нужно было ожидать, обратились в бегство, а затем вскоре водружены были в устье Пейхо английский и французский флаги. Взяв катер, я поехал осмотреть свежие следы разгрома, и вот что я увидел: форты и окружающая их местность были усеяны трупами китайцев, тогда как урон союзников был очень незначителен, не превышая 50 человек убитых и раненых. Таким образом заграждение подступов к Пекину было уничтожено, и союзные послы лорд Елгин и барон Гро, а также американский посланник Рид отправились на своих судах вверх по Пейхо в Тяньдзин.

Дня через два после взятия фортов Таку (в том же мне 1858 года), к графу Путятину таинственно приехали три мандарина, с просьбою о принятии графом на себя какого-то посредничества. Но просьба эта оказалась уже запоздалою, и, спустя несколько часов, Путятин приказал мне взять мандаринов на нашу джонку и высадить их на берег Пейхо в трех или четырех милях от устья. Согласно с таким приказанием я отправился на джонке под русским военным флагом вверх по реке или правильнее до мутной илистой речке, не шире нашей петербургской Фонтанки. Пройдя беспрепятственно английскую канонерку, стоявшую в самом устье Пейхо, я должен был миновать и французскую канонерку, расположившуюся на якоре на три или четыре кабельтова от английской канонерки. Но, поровнявшись с нею, я вдруг услышал крики: «arretez, arretez». Остановившись, я поехал к французам, при чем командир объявил мне, что он имеет положительное приказание пропускать все суда по речке, а оттуда не разрешать им подниматься вверх. Возразив ему о получении приказания от нашего посланника, о поднятом на моей джонке русском военном флаге, я получил ответ, что тем не менее он не может меня пропустить без особого разрешения из главной квартиры. Нечего было делать, я отправился в главную квартиру, но встретил довольно суровый прием со стороны начальника штаба, какого-то флотского капитана. Он мне начал высказывать, чтобы я не забывал о существовании между союзниками и Китаем фактической войны и о необходимости принятия некоторых военных предосторожностей, к числу которых между прочим относилось запрещение пропускать суда вверх по Пейхо. Напрасно я ему доказывал, что вверенное мне судно есть русская джонка, под русским военным флагом, что я являюсь только исполнителем приказаний нашего динломатического представителя графа Путятина. Ничему этому придирчивый француз не внимал и, наконец, порешил на том, чтобы я передал китайских чиновников в его руки, а уже он их препроводит под конвоем в тот пункт, где они пожелают остаться. Мандаринов или по китайски «да-женей» (великих людей) я захватил с собою, и мне ничего не оставалось делать, как препоручить их участь французской главной квартире. По возвращении на пароход и докладе всего происшедшего, Путятин страшно негодовал, метал гром и молнии, объявил, что будет жаловаться французскому послу барону Гро и т. под.

Спустя дня два, Путятин, решившись отправиться на пароходе в Тяньдзин, где уже находились, как выше сказано, союзные послы, опять приказал мне идти на джонке вперед.

— А если, ваше сиятельство, меня по-прежнему станут задерживать? — спросил я.

— Так пускай в вас стреляют, а все-таки идите! — отвечал граф.

Поставив паруса, плыву на джонке, прохожу английскую канонерку и не встречаю никаких с ее стороны задержек, но с французского авизо опять начали раздаваться крики «остановиться». На этот раз, однако ж, я не обратил никакого внимания на эти крики, продолжал путь, и никто в меня не стрелял. Сам по себе этот эпизод, конечно, совершенно ничтожен, но он характеризует мелочную придирчивость французов, в данном случае неуместную и безцельную, и в этом отношении англичане отличаются гораздо большим тактом.

Таким образом, имея джонку на буксире, наш пароход прибыл в Тяньдзин, расположенный по обоим берегам речки Пейхо. Вид европейских паровых судов, впервые может быть от сотворения мира появившихся в Тяньдзине, представлялся китайцам каким-то наваждением самого диавола: толпа в несколько тысяч человек целыми днями стояла на берегу и глазела на англо-французские суда и наш пароход. Гр. Путятин нанял, как раз против стоянки парохода, дом, куда и переселился со свитою.

Пребывание наше в Тяньдзине (около полутора месяцев) ознаменовалось некоторыми перипетиями. Старший офицер Н. Э. Шкот становился положительно невыносимым с своими нервными и резкими выходками против командира Н. М. Чихачова. В то же время он настойчиво приставал, чтобы его немедленно отправили на джонке в Николаевск на Амуре, Долго на это не решились, но наконец уступили неотвязчивой просьбе Шкота, назначили на джонку пять человек команды, снабдили провизиею и разрешили ему предпринять, так сказать на его риск, более или менее бесшабашное плавание. Потом я уже узнал, что после всевозможных приключений джонка все-таки достигла Николаевска, а спустя некоторое время, находясь на буксире парового судна, в лимане Амура, в шторм, затонула. Какие только не бывают случайности на водной стихии! Злые языки впоследствии говорили, что гр. Путятин, посылая на такой утлой ладье, как джонка, Шкота, хотел будто бы преднамеренно его погубить. Но это, разумеется, совершенный вздор. По своим высоконравственным убеждениям, Путятин был совершенно неспособен замыслить что-либо подобное, и если согласился на плавание джонки, то единственно только уступая неотступному ходатайству самого Шкота. Но нужно ли даже об этом говорить? После отплытия Шкота я был назначен вместо него старшим офицером парохода.

Когда переговоры близились уже к окончанию и завершились благополучною развязкою, я узнал, что Н. М. Чихачов посылается курьером с какими-то депешами в С.-Петербург, и действительно 6/18 июня (1858 г.) я получил предписание от Путятина «принять пароход «Америка» на законном основании от капитан-лейтенанта Чихачова и вступить в заведывание оным». Процедура передачи парохода совершилась быстро, и по отъезде из Тяньдзина Чихачова я вступил в новую, хотя и временную должность.

Не могу не занести в свои записки два эпизода, случившиеся в мне временное командирство.

Как-то раз после поднятия флага я ходил по палубе и вдруг услышал, что с берега просит прислать шлюпку вольнонаемный слуга архимандрита Аввакума Гаврило — малый лет 23-х. Шлюпка послана, и Гаврило, взойдя на пароход, объявил, что граф Путятин приказал дать ему 20-ть линьков.

— Это за что? — спросил я.

— Да за то, что я прикатился верхом на лошади мандарина, прибывшего к графу для переговоров.

Затем потешный Гаврило, к моему изумлению, сделал еще такое добавление:

— Александр Михайловичу граф приказал дать мне двадцать «горячих» линьков.

Разумеется, я не мог удержаться от смеха при виде такого геройского самоотвержения неподражаемого россиянина.

Однако ж Аввакум был возмущен такою бесцеремонною расправою с его вольнонаемным слугою, которым он лично был очень доволен. Путятину он этого простить не мог.

Со дня на день мы ожидали прибытия фрегата «Аскольд», назначенного в распоряжение Путятина. В июне я получил приказание принять на пароход американского посланника Рида с его свитою и отправиться из Тяньдзина на Печилийский рейд. Совершив благополучно по узкой извилистой Пейхо плавание, я высадил американцев на фрегат их «Миннесота» и поехал на наш фрегат «Аскольд», который наконец под командою флигель-адъютанта И. С. Унковского, прежнего командира «Паллады». прибыл 17-го июня (1858 года) на Печилийский рейд. Возвращаться в Тяньдзин мне уже не пришлось, так как Путятин спустился вниз по Пейхо на лодке, и основавшись на «Аскольде», разрешил нашему пароходу возвратиться к устью Амура, при чем командующим пароходом был назначен старший офицер «Аскольда» А. Н. Розенберг, а я низведен был опять на должность старшего офицера.

Итак графом Путятиным въТяньдзине 1-го (13-го) июля 1858 года был заключен торговый трактат, но не дремал и энергичный соперник его по китайским делам генерал-губернатор Восточной Сибири Н. Н. Муравьев. Он испросил разрешение на ведение отдельных, самостоятельных переговоров с Китаем относительно разграничения приамурских земель. Переговоры эти увенчались успехом, и в городе Айгуне, на берегу Амура, Муравьев заключил летом 1858 года, несколько позже Тяньдзинского трактата, особый территориальный договор, за который и был возведен в звание «графа Амурского».

После 1858 года мне уже никогда не приходилось иметь какое-либо соотношение по службе с графом Путятиным. Постараюсь, хотя сжато, очертить эту несомненно выдающуюся личность.

О многих наших адмиралах, как напр. о Грейге, Лазареве, Нахимове, Корнилове, Бутакове и других были составлены довольно обширные биографии, о Путятине же, кроме сухого некролога, ничего в морской периодической печати сказано не было, а между тем Путятин во многих отношениях был бесспорно выдающимся деятелем.

Окончив курс в Морском кадетском корпусе первым но выпуску, Путятин 1-го марта 1822 года был произведен в мичманы и вскоре был отличен Михаилом Петровичем Лазаревым. Он быстро познакомился с техникою управления парусами и вообще с морским делом, и в этих практических познаниях приобрел репутацию даровитого специалиста. Привлеченный в конце тридцатых годов вместе с Корниловым к составлению «Штата настоящего вооружения военных судов», Путятин отдался с тем увлечением к этой кропотливой работе, заключавшейся в сухой регламентами расходования корабельных материалов, которое характеризует избранные и недюжинные натуры. Лазарев гордился этою работою и, рекомендуя князю Меншикову (в 1841 году) Путятина и Корнилова, как особенно талантливых офицеров, дал в тоже время понять, что инициатива издания упомянутого штата принадлежите не ему, Лазареву, а его светлости (Меншикову)... Не знаю, было ли это в действительности так, или просто лишь соблюдением со стороны Лазарева служебного этикета. Затем Путятин является в должности энергичного и образованного командира корвета «Ифигения». Из рассказов сослуживцев (между прочим адмирала Аркадия Васильевича Воеводского) видно, что Путятин отличался, как судовый командир, особою горячностию и какою-то запальчивостию, доходившими до самозабвения. Много, вероятно, тут было и чисто напускного из желания порисоваться оригинальностию. Предания гласят, что раз, после какого-то неудачного маневра, Путятин предложил с отчаяния оплошавшему в этом случае офицеру «броситься с ним за борт», а другой раз захлопнул крышку водяной цистерны, когда туда для осмотра влез старший его офицер. Впрочем, в Черноморском флоте было вообще в большом ходу со стороны влиятельных корифеев этого флота забавляться подобными эксцентричностями. Вот сказание про адмирала Павла Степановича Нахимова. Бывши, как известно, хололостяком, телом и душою преданным службе и морскому делу, он враждебно относился к женитьбе тех молодых офицеров, которые обещали сделаться бравыми и восторженными моряками. По мнению Нахимова (навеянному вероятно также стремлением к оригинальности), всякий хороший морской офицер, раз он женится, делается уже безвозвратно потерянным для флота. Адмирал Федор Сергеевич Керн, бывши еще лейтенантом и пользовавшись репутациею бравого моряка, был любимцем Нахимова. Вдруг Керн, задумав жениться, пришел просить на это разрешение Нахимова. Последний, насколько мог, протестовал, отговаривал Керна от пагубного шага, но когда увидел, что все тщетно, то разразился такою тирадою: «мне отраднее было бы вас видеть в гробу, чем женатым». Передаю, что слышал, а затем продолжаю о Путятине. В сороковых годах он был послан в Каспийское море для усмирения туркмен, а по выполнении этого поручения получил командировку в Англию, где участвовал в заказе различных для морского ведомства предметов и в разработке технических вопросов но кораблестроению. В Англии Путятин оставался довольно долго и там женился на англичанке. О дипломатической его деятельности я говорил уже выше.

В шестидесятых годах он был назначен министром народного просвещения, но, говорят, Путятин долго колебался пред тем, чтобы согласиться на это назначение. Пред самым вступлением Путятина в новую должность произошел такой эпизод. Любя Петра Алексеевича Пещурова, как сына, и оценивая его способности, Путятин предложил ему занять место директора канцелярии министерства народного просвещения, но Пещуров, несмотря на лестное предложение, предугадывал ошибочный, по его мнению, шаг Путятина стать во главе крайне щекотливого и неустойчивого ведомства народного просвещения и напрямик дал такой ответ: «Нет, граф, я не только отказываюсь от соглания на ваше предложение, но советую и вам отказаться от вашего нового шаткого положения». Последствия показали, что Пещуров, бывший секретарем при Путятине, во время плавания на пароходе «Америка», был настоящим пророком.

Известно, что одним из поводов, по которым Путятин должен был оставить пост министра — было установление «матрикул» или, другими словами, обложение студентов обременительными и непосильными сборами. Одновременно с падением Путятина ходили по рукам такие стихи:

Ломоносов и Державин,
Без патрикул и без взносов 
Врата науки открывал, 
С Путятиным теперь иная мода: 
Он по обычаю ксендзов 
Уселся с кружечкой у входа, 
И обирает бедняков.

По своим религиозным убеждениям Путятин принадлежал к числу строгих пиэтистов: два раза в год говел — на первой и страстной неделях великого поста, сам читал апостола, часы и т. п. Но все это отнюдь не мешало ему тотчас по окончании богослужения беспощадно разносить офицеров за малейшие отступления от порядка судовой службы. Тут уже проявлялось со стороны Путятина какое-то странное сочетание христианского смирения и в то же время властности высшего морского начальника. Будучи приверженцем правослания и ритуального церковного благолепия, Путятин в то же время являлся до известной степени и ультрамонтаном. Помню, как в 1853 году мы на «Палладе» пошли на острова Баши специально для того, чтобы передать письма католическим миссионерам от их епископа в Гонконге.

По своим политическим взглядам Путятин был верным и преданнейшим слугою государя и интересов России, но в то же время в нем не было слепого и одностороннего обожания, quand meme, всего русского, потому только, что оно русское. Как-то раз на пароходе «Америка» в 1858 году я был свидетелем спора между ним и любимцем его П. А. Пещуровым. В конце спора, — о чем именно, хорошенько уже не помню, Пещуров сказал:

— Вы, граф, так рассуждаете потому, что не любите России.

— Почему же вы думаете, что я не люблю России, — возразил полусерьезно, полушутя Путятин, а затем продолжал, — впрочем, и действительно я, может быть, космополит: ведь Иисус Христос национальностей не признавал.

Еще одна черта Путятина: он умел выбирать людей и окружать себя талантливыми личностями. Напомню о К. Н. Посьете, Н. М. Чихачове, обоих Пещуровых, А. А. Колокольцеве и др.

В числе представленных был также архимандрит Аввакум, так живо описанный, как человек чистейшей души и святой жизни, Гончаровым. У него уже был орден Владимира 3-й степени, и очередною для него наградою, в порядке постепенности, должен был бы быть орден Анны 1-й степени, но Аввакум, как ни был он не от мира сего, вероятно, просто по капризу, заупрямился и наотрез заявил Путятину, чтобы он исходатайствовал ему, помимо Анны 1-й степени, прямо Владимира 2-й степени, или же, чтобы вовсе ни к чему его не представлял. Конечно, желание Аввакума было уважено.

Выше я говорил, что нашему пароходу разрешено было возвратиться к устью Амура, и 17-го июля 1858 года мы прибыли на «Америке» в Николаевск.


Комментарии

1. Командир «Дианы» С. С. Лесовской был очень образованным и даже по природе не жестокосердым человеком, но он теоретически проникся усвоенным во всем Черноморском флоте в те времена взглядом, что доведете команды в практическом морском деле до желательного совершенства, с безукоризненною чистотою судна включительно, возможно только при беспощадном применении телесных наказаний.

Адмирал граф Путятин, близко поздакомившийся с Лесовским во время плавания на «Диане», сделал о нем такую аттестацию: «Лесовский — прекрасный морской офицер и горячо предан своей специальности, но, вследствие занальчивого характера, едва-ли способен с успехом управлять отдельною и более или менее обширною частью». Несмотря на такую аттестацию, Лесовский достиг должности управляющего морским министерством.

2. В описании входа в Императорскую гавань, Гончаров между прочим говорит, что он видел сосну. Это ошибочно. На целые сотни верст к западу от Татарского пролива ни одной сосенки нельзя встретить, и она начинает появляться только на берегах Амура в той части его, где он прорезывает Хинганский хребет.

3. В честь Елены Сергеевны Молчановой, дочери декабриста Сергея Григорьевича Волконского.

4. Впоследствии генерал-адъютант, адмирал, член военного и адмиралтейств-советов.

5. Чего никогда не мог простить Муравьев Римскому-Корсакову — это одно выражение, приведенное им в оффициальном донесении при обратном плавании в Европу уже в должности командира корвета «Оливуца». В этом донесении между прочим он сообщал, что, устроив в одном из пунктов захода походную из парусов баню, он первый выпарился в ней, смыв с себя амурскую грязь.

6. Впоследствии академик и выдающийся этнограф.

7. Казачий хорунжий — сын декабриста, в Декастрийском деле не участвовал.

8. Трехмачтовое парусное судно.


 

Top
 
 

© Материалы, опубликованные на сайте, являются интеллектуальной собственностью и охраняются законодательством об авторском праве. Любое копирование, тиражирование, распространение
возможно только с предварительного разрешения правообладателя.
Информационный портал по Китаю проекта АБИРУС

Карта сайта   "ABIRUS" Project © All rights reserved
Рейтинг@Mail.ru Rambler's Top100 Яндекс цитирования